Клуб книгоиздателей и полиграфистов Севастополя

http://lytera.ru/

Наши авторы

Сергей НИТКОВ

Сергей Нитков

Писатель-маринист, капитана 1 ранга запаса. Член Союза писателей России. Заслуженный работник культуры АР  Крым.  Награжден ...

Читать далее

Ритта КОЗУНОВА

севастопольский автор Ритта Козунова

Член Союза писателей России. Член Союза русских, украинских и белорусских писателей Крыма, член клуба писателей-фантастов ...

Читать далее

Издать книгу

Пожелания заказчика всегда сводятся к трем словам: быстро, дешево, хорошо. Исполнитель же настаивает: одно слово - всегда лишнее. В любом варианте. Читать далее...

Книга: шаг за шагом

Профессиональные рекомендации и советы от авторитетного издателя, раскрывающие множество тонкостей и нюансов процесса создания книги, окажут неоценимую помощь как начинающим, так и уже опытным авторам. Читать далее...

О проекте

Наш клуб – это содружество издателей и полиграфистов, которые уже многие годы в профессиональной кооперации работают в Севастополе. Теперь мы решили еще более скоординировать свою работу. Зачем и кому это нужно? Читать далее...

ВВЕРХ

Лидия ЛИТВИНОВА. «Любить Россию в непогоду...»

Любить Россию в непогоду...

На экране с неумолимой предопределенностью возникли оранжевые сполохи.
— Президент Соединенных Штатов Америки выступил с заявлением о том, что молодой украинской демократии будет оказана всемерная поддержка, и предостерег Россию от попыток вмешательства в дела Украины, независимого и суверенного государства, — беспристрастно возвестил голос за кадром, на котором монументально застыл черно-оранжевый майдан, вознесенный звуками органной музыки до планетарного масштаба.
— Ну, здравствуй, музой хранимая, нами любимая, — со своим обычным приветствием вошел в кабинет Николай Иванович, преподаватель хирургии. Он внимательно смотрел на меня, на книгу, что была у меня в руках, — зайди-ка к Погонову, мы с ним только что о тебе говорили.
— Что-то случилось?
— Да уж случилось — что должно было, то и случилось. Мы им говорили, мы им писали, а они нефть делили да с праздником незалежности нас поздравляли, вот мы и не залежались. Приберут-таки Севастополь к рукам, думаешь, теперь отдадут — не-а... — он говорил не со мной, с собой, напряженно вглядываясь в окно, за которым вдалеке отливало всеми оттенками тяжелого свинца неспокойное море за Херсонесским мысом — так напряженно вглядываются в морскую даль, когда хотят увидеть за низкой линией горизонта корабли и выдохнуть: «Свои...» — А ты,

давай, зайди к Погонову, поговорить вам надо, ему — по службе, тебе — по дружбе.
У двери кабинета директора висели две таблички — одна, как и положено, блестела торжественной латунью «Директор медицинского училища кандидат медицинских наук Погонов Юрий Павлович». Под ней была другая табличка, бумажная, — Рппшз ш!;ег рагез*. Табличка эта у студентов считалась магическим талисманом, защищающим от провала на экзаменах, а потому она всё время куда-то исчезала и снова появлялась с педантичностью английского привидения.
«Да снимите вы, наконец, эту латинскую древность — вас же примусом дразнить будут», — просила я Погонова, он же, смеясь, отмахивался: «Ты думаешь, современные дети знают, что такое примус?» — и хохотал до слез, когда один особо лихой мальчишка из фельдшерской группы открыл дверь в экзаменационную аудиторию со словами: «Аве, Примус, идущие на смерть приветствуют тебя!»
В кабинете Погонова с постоянством елочной гирлянды мерцал экран телевизора: «Не бойся!» — взывал зеленый, «Стабильность!» — вырастало из голубого круга, огненные ленты реяли между домами в сером пролете холодно-серых небес, а на белом снегу замерзал нездешний оранжевый плод. Здоровые парни, одетые в оранжевые курточки и колпачки с петушиными гребнями, рождественской «змейкой» мерно прыгали, проникая в толпу, стоящую на майдане, расцвечивая её огненными гребешками. «Вы видите гвардию майдана, — сыпал быстрой речью голос за кадром, — посмотрите, насколько доброй, милой, по-детски радостной и непосредственной может быть революция».
— Они уговаривают не бояться, а мне страшно, — сказал Погонов.
— Почему? — зачем-то спросила я.
— Да потому что уж слишком яростно уговаривают... На экране возник зал Верховной Рады, какие-то люди
несли большую тяжелую книгу, Ющенко встал за трибуну, положил на переплет длинные пальцы с костистыми суставами и начал что-то медленно и невнятно говорить.

Несколько человек выстроились неровным строем у трибуны, прижали ладонь правой руки к сердцу и истово запели что-то тягучее. Особенно старалась толстая курносая женщина с волосами, уложенными в высокую прямоугольную прическу, падающей башней нависавшую над выпуклым лбом, сердечко пухлого пунцового ротика напряженно дергалось, светящиеся глаза праведницы, узревшей истину, восторженно закатывались. Ющенко поднял руку, медленно перебирая в воздухе длинными полусогнутыми пальцами, которые вдруг сложились в каком-то благословляющем жесте и стали точкой притяжения застывших немигающих взглядов. Толстая женщина осенила себя быстрым, коротким знамением, как будто торопливо рисовала у груди маленький крест.
— Ты все поняла? — спросил Погонов, медленно покачивая головой из стороны в сторону. — Ющенко провозгласил себя президентом. Ты все поняла? Ты спрашиваешь, что теперь будет?
— Но... — запнулись я о собственные слова. Я ведь ни о чем и не спрашивала, просто прислушивалась к звукам произносимых фраз, шорохам, стукам, этому ощущению подавленности от предчувствия беды и неминуемого нашествия. Ощущение возникло из того, что было — со мной, не со мной ли — и жило во мне неясным чувством сопричастности к чему-то далекому от нынешнего дня, бегущего глухим пульсирующим шорохом секундной стрелки, чуть залипающей на делениях циферблата стенных часов: что бу-дет, что бу-дет, что бу-дет...
— Переправа... — невпопад ответил Погонов. — Переправа, переправа, берег левый, берег правый. Столетьями стояли, не пускали с правого на левый берег, и вот оно — случилось.
— При чем тут переправа, при чем берег, река?
— А река эта — Днепр. Для тебя, для меня — тот самый Днепр, который чуден при тихой погоде, для них, — Погонов показал на экран, — для них это Рубикон, который станет для нас Стиксом, в нем и будут крестить нас с тобой огнем и мечем, — сказал он с подчеркнутым ударением на первом слоге.
— Огнём и мечом, — машинально поправила я.
— То по-русски, а по-польски — огнем и мечем.

— Юрий Павлович, прошу вас, я и так ничего не понимаю, и к этому моему непониманию вы еще лепите какие-то польские ударения, для меня итак сейчас жизнь не жизнь, а какой-то клубок бессвязных слов, за какое ни потянешь, все только куски и обрывки...
Погонов сел напротив, докторским движением взял моё запястье.
— Частит... Волнуешься?
— О чем вы? Если об этом, — кивнула я на экран, — то тут не успокоите меня ни вы, ни ваши знаменитые тинктуры! Николай Иванович попросил меня к вам зайти, я и пришла.
— Так что, Николай тебе ничего не сказал о том, что министерство в очередной раз направило к нам комиссию...
— Ну и что? Эка невидаль, сколько их было, и ничего, до сих пор живы.
Погонов встал, долго и задумчиво глядя на меня под шорох залипающей секундной стрелки.
— Ты ничего не поняла, господи, ты до сих пор ничего не поняла... Уж поверь старому кардиологу: сердце у меня не случайно не на месте, как сказали, что едут проверять предметы гуманитарного цикла, то все срослось и сложилось. Они ведь по твою душу едут...
— В состав комиссии входит Мефистофель?
— В состав комиссии входит пани Бенч, — приблизив свои глаза к моим, произнес четким шепотом Погонов. — И свою иронию можешь засунуть куда подальше. Пани Бенч уполномочена министерским приказом изымать из библиотек русские книги...
— И устраивать аутодафе для преподавателей русского языка на костре из соответствующих книг? Или, как сказал бы Иван Карамазов, автодафе во имя католической веры?
— Ты это мне брось, кончай эрудицией блистать, запомни: в инструкциях о служебном соответствии пункта «очень умная» нет, вот и не умничай! Это приказ, поняла?! Приказ старшего по званию...
— Уважаемый Ргшшз ш!;ег рагез, по-моему, я никогда вас не подводила, но если вас что-то смущает, тащите пани Бенч на лекцию к Сороченко.
— Я уже думал об этом, — мой ироничный тон, по-прежнему, не действовал на Погонова.

На следующее утро пани Бенч торжественно вплыла в аудиторию, где по распоряжению Погонова собрались все преподаватели училища. В этой женщине все было чрезвычайно пышным: взбитые соломенные волосы, уложенные плотными скульптурными завитками, спускающимися на богатырские плечи, округлые щеки, губы, растушеванные нежным блеском, груди и бедра, монументально стянутые корсетом, сцепления которого рельефно выступали сквозь светло-бирюзовое шерстяное платье.
— Н-да, решиться на трикотаж с такими формами, — хихикнула мне на ухо Зоя, преподаватель биологии. — Страшно смешно.
— Ну, это мы уже совсем скоро разберемся, страшно или смешно, — прошептал сидевший сзади Николай Иванович.
Из-за спины пани Бенч как-то очень неуверенно возник, точно проклюнулся, высокий худой мужчина в пиджаке поверх вышитой рубашки с завязанными у ворота кисточками из мулине. Зоя, известная всему училищу хохотушка, зажала себе ладонью рот.
— Доброго ранку, — щедро улыбнулась пани Бенч, — мы прекрасно осведомлены о том, что подавляющее число из вас не владеет в должной степени государственным языком... Пока не владеет... Потому я и мой коллега, инспектор Шкиль, благодарны преподавателю украинского языка за возможность сделать мои слова понятными для всех. Мы уже вчера начали работать, прошу вас, пани Сороченко...
Преподаватели училища снисходительно посмеивались над Марьей Ивановной Сороченко, любившей многозначительно намекать на то, что в девичестве она носила настоящую дворянскую фамилию Меньшикова, но вынуждена была отказаться от неё по настоянию мужа, лихого прапорщика интендантской роты. В то утро голова гипотетической русской дворянки оказалась украшенной косой, свалявшейся и нещадно побитой молью от долгого неупотребления, но ясно звучавшей в тональности «а-ля Юля».
Сначала захохотала задорно-курносая Зоя, потом грохнули хирурги и терапевты, наконец, не выдержал сам Погонов. Сороченко постаралась понимающе улыбнуться:
— В нашем доме гости, и я решила... — показала она на косу, — чтобы гостям было приятно...

— Нет, — резко одернул её Шкиль не по-мужски высоким голосом, — мы не в гостях, а у себя дома. Гости приезжают и уезжают, а мы навсегда.
— Где вы, собственно, навсегда? — вопрос Николая Ивановича потерянно прозвучал в пустоте внезапно осекшегося смеха.
— Здесь, — Шкиль обвел рукой стены кабинета, портреты, шкафы с книгами, — здесь, — твердо показал он на Херсонесский мыс, обозначенный редкими огнями, которые мерцали сквозь серую мглу, летевшую влажными туманными клочьями. — Мы здесь, в Севастополе, навсегда.
Прозвенел звонок. Шкиль вздрогнул от пронзительного звука:
— Что это, звонок на лекции? А почему так громко?
— В прошлом году училищный звонок сломался, ну и кто-то принес этот, корабельный, рассчитанный на то, что его будет слышно везде — от капитанской рубки до трюма даже во время шторма. Действительно, громко, но ничего, мы привыкли, еще когда служили, — спокойно объяснил Юрий Павлович.
— Ну что ж, не будем нарушать ход учебного процесса,
— колыхнулась пани Бенч, — вы идете на лекции в соответствии с расписанием, а я с коллегой Сороченко ознакомлюсь с вашей библиотекой. План инспекторских посещений учебных занятий согласован с паном директором. По результатам проверки будет составлена справка о качестве патриотического воспитания в вашем учебном заведении.
Пани Бенч со строгой грустью оглядела преподавателей
— от могучей фигуры исходили флюиды предопределенности сложившегося решения. С осанкой королевы-матери при двух пажах она выплыла из аудитории в сопровождении Шкиля и Сороченко, так внезапно ставшей карикатурным изображением политдивы.
— А звоночек-то заменить вам надо, настоятельно рекомендую, — сказал Шкиль, просачиваясь в дверную щель.
— Всех, кто не занят на лекциях, прошу подняться в учительскую, — скорее отдал команду, чем попросил По-гонов, — там уже висит план посещений, тот самый... Анну Васильевну и Николая Ивановича я прошу пройти в мой кабинет.

В окна директорского кабинета билась снежная крупка, стекая по стеклу тонкими пульсирующими струйками, сквозь плотную дымчато-серую мглу угадывались только очертания деревьев и высоких кустов, голые ветви и прутья зябко подрагивали и дергались на ветру. На делениях стенных часов с голубым циферблатом размеренно залипала секундная стрелка — блип, блип, блип.
— Итак, слушаю ваши соображения по поводу увиденного, — сказал Погонов, показав, что мы можем садиться за небольшой овальный столик, место неофициальных чаепитий и бесед. — Причем, эти самые соображения должны проистекать из того, что бенче-шкилевский график предусматривает посещение занятий ваших, уважаемая Анна Васильевна, занятий Сороченко и Городецкой. Таким образом, проверка качества подготовки специалистов в медицинском училище свелась к инспектированию предметов: зарубежная литература, украинский язык и история Украины. Положим, Сороченко спаслась косой...
— А что, ей идет, и знаете ли, она как-то очень быстро ориентируется — и с курсами украинского языка, и вот теперь — с косой, — улыбнулся Николай Иванович.
— Городецкая вчера рыдала у меня, и понять это можно: ей год до пенсии остался. И из вас двоих, Аннушка, больничный я должен был устроить именно ей. Так что эта команда Бенче-Шкиль именем оранжевой революции набросится на тебя. Давай-ка, чай-кофе пить и думать, хорошо думать, что делать. Вопрос «кто виноват» сразу выносим за скобки как контрпродуктивный.
— Русский язык как предмет остался в учебных планах министерства? — с тревогой спросил меня Николай Иванович.
— Нет, но мы ввели его как факультатив за счет вариативной части.
— Н-да, вот вам и первая проблема, придерутся ведь к тебе, полковник медицинской службы. — Николай Иванович покачал головой. — А тема-то ближайшей лекции у тебя, Аннушка, какая?
— Война 1812 года в романе Льва Толстого «Война и мир».
— Ого! Мне почему-то кажется, что у пани Бенч сложные отношения с Толстым.
— Я думаю, что у неё простые отношения только с Тарасом Григорьевичем и с галушками.

— Не в том ключе работаем, господа! Думаем, как снять тему, ну нельзя тебе с войной двенадцатого года к Бенч и Шкилю. Ещё всё можно поправить, но только в одном случае, если ясновельможные не взяли рабочую программу.
— А журналы? Номер занятия, темы — там все есть. Да и дети уже получили задание.
— Ну, сколько раз тебе говорить, у нас не дети, а студенты...
— Конечно, студенты, только очень маленькие и несмышленые.
Николай Иванович рассуждал, Погонов приказывал, Сороченко просовывала в дверь голову, увенчанную антикварно-актуальной косой, чтобы быстро исчезнуть от строгого директорского: «А вы почему не возле пани Бенч?», библиотекарь Татьяна Павловна трясущимися руками подносила ко рту чашку чая после разноса Шкиля из-за отсутствия книжной выставки «Мы — украинцы»... Все происходившее в тот день в кабинете жестко натягивалось на кем-то написанную партитуру майдана, огненно пульсировавшего на телеэкране, — именно там были и ключ, и тональность, и нотный стан.
Пауза, аккорд, речевка, лозунг, напористая украинская скороговорка на проникновенных интонациях где-то рядом с истерикой диктовали возможности и варианты действий — не логичных и необходимых для самой тебя, а нужных Шкилю и необъятной пани Бенч. И еще для какого-то человека, в ритме новостей появлявшегося на экране: тщательно уложенные седые волнистые волосы над выпуклым лбом, повадки государственного деятеля. Его уверенность в правильности предлагаемых путей спасения любимой страны и бедствующего народа рассыпалась, как только камера ловила взгляд — суетливо бегающие темные глаза явно скрывали очередную опасную ложь.
Поздним вечером, получив самые строгие наставления от Погонова и успокаивающие напутствия от Николая Ивановича, возвращаясь домой, я увидела в раме троллейбусного окна памятник Нахимову. К рукаву адмиральского мундира был привязан широкий прямоугольный лоскут с надписью «Янукович — выбор-2004», яркие голубые ленты — к фуражке и эполетам. Бескозырки матросов и фуражки офицеров на барельефах постамента тоже были отмечены голубыми ленточками, узкими, как серпантин. Троллейбус остановился совсем рядом с людьми, стоявшими на площади, которые кричали и размахивали триколорами и бело-голубыми флагами, девчонка в короткой шубке волокла по асфальту оранжевое полотнище. Время от времени она останавливалась и топтала его — каблуки-шпильки застревали в лопающейся синтетической ткани, и тогда ей на помощь приходили стоявшие рядом люди, прижимая подошвами к земле ткань, от грязи потерявшую угрожающе-огненный оттенок... Вдруг с неожиданностью и быстротой голливудского спецэффекта — накат, нереальное увеличение, летящий разворот, на площадь въехали белые потрепанные «Жигули» с рдеющим оранжевым штандартом. Люди, отмеченные триколором и бело-голубым, бросились под колеса. Визг и скрежет, глухой удар по капоту, звон разбитого лобового стекла, и снова визг, но уже долгий, исступленный и пронзительный, это кричали те, кто сидел в «Жигулях»:

— Украинцы, что вы делаете, что вы делаете?! Мы — оранжевый поезд дружбы... Украина по-над усе...
— А кто вас звал в Севастополь с вашей дружбой? — кричали люди, сбегаясь от Графской и Приморского к разбитой машине, как будто примерзшей к сверкающей лужице битого стекла.
— Мы с теми, которые «по-над усе», в сорок четвертом на Сапуне разделались...
Люди отталкивали милиционеров и с древками флагов наперевес угрожающе смыкались вокруг белой машины...
Троллейбус мягко качнулся и, повинуясь милицейскому жезлу, отчалил от бурлящей толпы, следуя вдоль белых домов, вдоль бутовых подпорных стен, плавно спускающихся к Корабельной стороне. Хранимые Южной бухтой российские эсминцы стояли с погашенными огнями, неспокойная вода отсвечивала плавающим оранжевым светом высоких фонарей, обозначавших береговые очертания в сгустившейся темноте, сквозь которую плыл троллейбус.
...«Не забыть зайти на почту, должна быть весточка из Санкт-Петербурга». Странно, но я еще существовала в сопряжении с бытовыми деталями той жизни, которая просто текла и продолжалась откуда-то из понятного мне прошедшего времени. — ...Как я рада, как я рада, что мы все из Ленинграда». Откуда я родом — из города, вернувшего название как высокий титул, дарованный Петром, где я сейчас — в городе, упавшем осколком империи к чоботам убогих хуторян? Почему на моих письмах с севастопольским адресом — желто-синяя марка? И почему кому-то непременно надо превратить меня, законную наследницу истории и памяти, в бессловесную, безъязыкую инороди-цу в собственном доме?

Маленькое почтовое отделение на Корабельной стороне было увешано объявлениями типа «Купуй, копиюй, а пис-ля пидрахуй...» Неужели мне придётся жить в этих обрубках искалеченных русских слов, и кем же тогда буду я!
Нет-нет, что угодно, но только не телевизор, только не телевизор. Сейчас возьму книгу, буду читать, а хоть бы и «Петербургские тайны», а хоть бы и Агату Кристи, или нет, лучше то, где можно слушать беззвучие, слушать и наслаждаться тишиной. «Смотри, вон впереди твой дом... Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он поднимается к самой крыше... Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем интересуешься и кто тебя не встревожит... ты увидишь, какой свет в комнате, когда горят свечи...»
А вдруг сейчас, сию минуту что-то изменилось, и завтра не будет ни майданной истерики, ни оранжевого муара, скрывающего тлеющий полураспад реальности, ни гипсо-во-застывших локонов пани Бенч, ни вышиванок Шкиля, ни косы Сороченко, и скрепы слов, возвращенных к своей истинной сути, соединят обрывки прошлого и настоящего в плотную канву жизни, текущей по понятным тебе правилам и законам. И рука вновь потянулась к пульту, и действительность вновь судорожно забилась в прерывистом ритме переключаемых каналов.
Телевизионные картинки безнадежно рассыпанными пазлами не лепились одна к другой, а возникали каждая сама по себе, выталкивая выступающей частью другую: полукруглый зал Рады — голубые кресла, в которых почти никто не сидел, а больше ходили по проходам, стояли группами у колонн, подбегали к трибуне, окружая её кольцом.

С рекламной назойливостью крупным планом повторялся на экране человек с картинно уложенными седыми волосами: черные глаза то прячутся, то суетливо, по-тараканьи, бегают... Лица осчастливленных майданом... Площадь, высокая сцена, бело-голубые лучи прожекторов, неловкая женщина в норковой шубке — в руках у неё авоська советских времен с апельсинами, она их чистит и бросает корки в черную ревущую толпу... Рыжий лысеющий человек с остановившимся взглядом маленьких глубоко посаженных глаз, ссутулившись, как гном, снизу вверх смотрит на Путина, который говорит: «Третий тур выборов, переголосование — такого я не знаю»... и все.

Неожиданно пазлы срослись в единую картинку — карта Украины, на которую, как на освежеванную говяжью тушу нанесены линии и указатели: западная часть — 1-й сорт, центральная — 2-й сорт, южная — 3-й сорт. Неровный треугольник Крыма припечатан нижним завитком «тройки». Странная географическая пересортица повлекла пугающее обращение того, кто уже считал себя провозглашенным на власть и провозгласившим высшую истину, ведомую исключительно ему. Камера приблизила изрытое, воспаленно-набрякшее лицо, узкие, с усилием размыкавшиеся губы: «Сегодня я обращаюсь к украинцам, не к хохлам, не к малороссам, а именно к настоящим, истинным украинцам!»
В бодрый рэп про быдло и козлов каким-то потусторонним звуком включилась моцартовская мелодия телефонного звонка:
— Небось, все телевизор смотришь? — строго спросил Погонов. — Слушай мое назначение: немедленно выключи «ящик», пересмотри все, что надо к завтрашней лекции, и, главное, помни, о чем мы договорились. Тема твоя на завтра — Наташа Ростова, по журналам тебя прикрыли, пару тебе поставили третью, можешь поспать подольше, а хочешь, раньше приезжай и сразу ко мне в кабинет. Аннушка, прописываю тебе душевный покой и стакан теплого молока с чайной ложкой меда на ночь, будь умницей.
— Да, конечно, буду умницей...
— А молоко?
— И молоко буду...

За окном дрожали чуть видные огоньки маленьких домов, далеко-далеко у невидимого горизонта мигала высотка гостиницы — красная гирлянда переливалась в черной мгле, в которую слились ночное небо и темное море. Не скрещивались лучи прожекторов, не горели причальные огни, не просили прерывистым световым сигналом входа на рейд серые корабли с высоким форштевнем. Город был скован молчанием, на которое его обрекли телеэкраны, пульсирующие оранжевым светом...

И в неспокойном сне вставали видения незримой кромки, отделявшей то, что есть ты, от того, что было твоей сутью и твоим продолжением, что принадлежало тебе и было дано ощущением морской влаги, белого свечения фасадов, перетекающего в скользящую тень серебристых облаков, падающих летящей пеной прибоя. И невидимый причал угадывался по звуку волны, ударявшейся о сваи, шороху натягивающихся корабельных канатов. Матово-серый, бесконечно высокий корабельный борт неотвратимо наплывал на причал, чтобы превратиться в тугую серую мглу, в которой расплывались темные силуэты прохожих, тянулись ветви деревьев Приморского бульвара, исчезавшего за плотной серой пеленой. И звуки марша, превращавшего прощание в судьбу, мелькнули золотым отблеском военного оркестра, погонов и эполет. И нужно было спросить, и страшно было спросить, почему сегодня эта музыка, венчавшая Родину и расставание, зыбко стелется над Приморским... И невозможно было спросить, чтобы услышать: «Вы разве не знаете? Флот, наш флот, уходит». Из серой мглы мелко сеялась соленая влага...

Нет-нет, еще ничего не свершилось, не случилось, и сейчас, вот сейчас придумают, скажут, сделают... В моем полусне жила только надежда, никем и ничем не подтвержденная, внушенная не действительностью, а безотчетным сопротивлением то ли предписанному, то ли предопределенному. Надежда, существовавшая на грани яви и сна, от попыток соединить её с каким-то именем, человеком, страной становилась беспомощно-зыбкой и терялась в бесконечных «если» и «может быть», которые в реальности превратились в совершенно конкретное: «Если сегодня моя лекция понравится пани Бенч и Шкилю, то, может быть, какое-то время я ещё буду существовать среди привычных для меня вещей и людей, и тогда, может быть, найдется какой-то выход. Выход откуда, куда — это все потом, потом, после...»

Троллейбус, покачиваясь, медленно шел вдоль Южной бухты, взбираясь по гололеду на подъем; снег, выпавший ночью, таял, отчего выпуклые неровные камни подпорной стены становились розовыми. Лестницы-трапы уходили вниз к пустым рабочим причалам, вровень с которыми стояла ярко-синяя вода. В сквере за ротондой из-под растаявшего снега зеленела трава. Черные вороны прыгали по беленому поребрику, белые чайки низко летали над чугунной оградой, почти задевая ее острой серединой больших крыльев. В просветы между высокими деревьями и елями лилось аквамариновое сияние, бухта была непривычно пуста — ночью эсминцы снялись с якоря. «Что, уже началось? Нет-нет, это простое совпадение, совпаденье — как сновиденье: как придет, так уйдет...» И белые фасады скрыли от глаз бухту, сияющую синевой, зияющую пустотой, которая заставила прекратить все обычные троллейбусные разговоры.

Троллейбус, осторожно нащупывая скользкую дорогу стертыми шинами, подъехал к площади Нахимова, и вдруг все разом посмотрели направо и стали говорить, кричать, закрывать ладонями глаза, стучать по стеклу: у здания городского Совета стояли... виселицы. Высокие коричневые доски с перекладинами, с которых свешивались петли, крепились к треногам из таких же досок, крученые веревки чуть раскачивались. Геометрически четкие тени от плоских перекладин и свисающих веревок с зияющими петлями лежали на сером асфальте готически заостренным знаком средневековья, и знак этот не исчезал, не растворялся, а длился и тянулся вслед за троллейбусом. Виселицы охранялись двумя десятками молодчиков, одетых в темно-синие куртки с желтой эмблемой на спине — контур Украины, заключенный в круг из еврозвездочек: грубая печать на кургузой ткани превращала изящный символ европейского единения в подобие кольца, скрученного из колючей проволоки. Кто-то из лихих парубков по-хозяйски расположился на белых пластиковых креслах, положив ноги в высоких шнурованных ботинках на столы, кто-то бешено барабанил по пустым железным бочкам, разбивая в щепу палки. Молодчиков, охранявших виселицы, от людей, наступавших на них, отделяло милицейское заграждение. Подвижные тени от фигур в куртках, перехваченных ремнями, и кепи с длинными козырьками тянулись рядом с негнущейся тенью от длинного остова и перекладин с петлей — черно-белый кадр из фильма о прошлой войне непостижимым образом был вмонтирован в ясный севастопольский день декабря 2004-го.

Длинные острые тени виселиц перечеркивали что-то очень важное... Что? — Синюю бухту, белый город, памятник, площадь, пристань, бульвар? Возможность возврата эсминцев к причалу? Саму судьбу города, заданную названием, историей и принадлежностью? Вопросы звенели, натягиваясь на нить тревоги и отчаяния, чтобы сбиться к привычному — что было, что будет, чем сердце успокоится... А успокоиться надо было обязательно, я вовсе не хотела гореть на «аутодафе» у пани Бенч, хотя приготовленные виселицы недвусмысленно предупреждали о такой возможности. «Пожалуй, еще успею пройтись по Приморскому... »

Спокойно свисающие в безветрии ветви деревьев, глубокая арка небольшого мостика, белые балюстрады и лестницы — снасти, переборки, леера и трапы Приморского бульвара — по-корабельному уходили к прибою великолепно изваянной рострой, зарывавшейся в легкую волну, — памятником Затопленным кораблям. Постамент-скала вырастал из морских волн, легкая колонна венчалась орлом, а у подножия — вечное смятение прибоя, полета и крика чаек, суетливых буксиров и паромных гудков: «Иду-уу на Северную-у-уу».

И вдруг — гвалт чаек, встревоженных появлением давно не крашенной шлюпки, помеченной «жовто-блакит-ным» флагом невероятных размеров, гребцы — кто в бушлатах, кто в робах, кто в сине-желтых куртках — вразнобой плашмя били веслами по береговой волне, чтобы как можно быстрее отчалить от памятника, от постамента-скалы, который... был перечеркнут широкой оранжевой лентой.
— Держи их! Держи гадов! Что делают, что делают... Ну смотрите, придурки западенские, дождетесь!
— Вздумали с Севастополем в такие игры играть!
— Милиция! Зовите милицию... Это же памятник, наш памятник!

— Что толку милицию звать? Она с ними заодно. А тем, что рожами своими на бигбордах тусят, Севастополь поперек горла... на колени поставить захотели!
— Пусть не мечтают, немцы и те не поставили... Только и знают, что гадить своим оранжевым поносом, грести и то не умеют!
Люди метались на берегу, поднимая вверх сжатые кулаки.

К стене у кромки набережной, которая хранила следы пуль и последний взгляд тех, кто стоял лицом к ней, ощущая направленные в спину стволы, — бежал парень двадцати с небольшим лет. Он разделся и аккуратно сложил одежду на плиты набережной, покрытые инеем. Все молча смотрели, как он медленно вошел в воду и широким брасом доплыл до памятника... Ему не сразу удалось сдернуть заледеневшую ленту, обвитую вокруг постамента... Одна из женщин на берегу постелила свой шарф на каменные плиты, другие расправили вязаные шарфы и платки, как полотенца, и когда парень, волоча по воде змеящуюся оранжевую полосу, поднялся на набережную, женщины стали растирать его.
— Не простудился бы, сынок!
— Бабоньки, вы ж мне кожу сотрете...

Плечистый мужчина в спортивном костюме подбежал к женщинам, которые растирали парня шарфами, накинул на него махровый халат, заставил сделать несколько глотков водки, бегом принесенной кем-то из ближайшего кафе, и повел в здание бассейна КЧФ. Скомканная оранжевая лента исчезла в чьем-то полиэтиленовом пакете...

На первом этаже училища Сороченко, её муж, тщедушный настолько, что даже военная форма ВМСУ с нашивками из каких-то тевтонских крестов, не придавала ему солидности, под наблюдением Шкиля, поочередно забираясь на стремянку, возились около звонка. Общими усилиями им удалось укрепить на блестящем выпуклом полукруге кусок картонки, отчего звонок утратил свою бойкую пронзительность и стал хрипло шелестеть.

— На всякий случай, — виновато улыбнулась мне Сороченко.
За полуоткрытой дверью кабинета я увидела студентов, сидящих за столами. Сегодня девчонки решили привязать банты, белые и голубые, а мальчишки — укрепить бело-голубые тряпочные полоски на своих халатах наподобие аксельбантов. Бело-голубых «гвардейцев» пытался образумить Погонов:

— Вы лучше подумайте о том, чтобы закладками нужные главы отметить, как это обычно Анна Васильевна на дом задает, у вас же сегодня — Наташа Ростова... Ну как вы не можете понять, что у всех, и в первую очередь у Анны Васильевны, из-за этих ленточек-бантиков могут быть крупные неприятности, уедет комиссия, хоть как елка рождественская увешайтесь, а сегодня я вас очень прошу — снимите...
— А почему кому-то можно оранжевым увешиваться, а нам бело-голубым нет? — спросила одна из девчонок. Банты совершенно непостижимым образом укрепленные на почти мальчишеской стрижке, возмущенно вздрагивали. И слова Погонова потонули в гуле голосов.

«Интересно, уговорит или нет, — как-то очень отстранен-но подумала я, поднимаясь в учительскую, словно это не имело никакого отношения ни ко мне, ни к предстоящей лекции. — Войду в учительскую, и в окнах будет плыть херсонесский берег, отмеченный куполом Владимирского собора, и волноваться морская даль, вечно стремящаяся за горизонт, и на увеличенной предвоенной фотографии, висящей на стене, я вновь увижу людей в медицинских халатах, расположившихся около рояля...» Меня почему-то всегда волновал вопрос: кто эти люди, для которых довоенная фотография была личным воспоминанием, частью жизни?

Однажды я спросила об этом у Погонова.
— Не знаю, — ответил он, — толком ничего неизвестно, кроме того, что сделана фотография в самый канун войны, не то в мае, не то в начале июня сорок первого в Севастопольском военно-морском госпитале. Смотри, здесь видно марку рояля. Такой старинный немецкий инструмент в Севастополе был только один и находился в госпитальном клубе.
— А женщина, сидящая за роялем, — врач?
— Нет, медицинская сестра, видишь, халат у неё с воротничком-стойкой и завязками сзади, раньше за этим строго следили, не положено было медицинской сестре носить врачебный халат с застежкой спереди, со времен Пирогова так повелось.

— Но эта аристократическая осанка, тонкие черты лица, длинные пальцы, волосы не собраны пучком, а уложены в прическу, сколько, небось, шпилек понадобилось, да и постарше она остальных медсестричек, кроме той, что в косынке.
— Да, действительно, похоже, что из бывших. Для многих из них место медсестры позволяло уцелеть в годы репрессий, их, по рекомендации уважаемых врачей, брали в больницы, поскольку опытом обладали громадным. Ну-ка, с санитарными обозами по дорогам Гражданской — попробуй, самых страшных ран не боялись, умели и решение принять, и успокоить, и утешить. Подготовленного среднего персонала всегда не хватало, вот и закрывали глаза на дворянское прошлое, которое так замусоливалось в анкетах, что до истинной биографии и не докопаешься.
— А что со всеми ними стало?
— Да погибли все, тогда же, в сорок втором, и погибли...
— Почему вы в этом так уверены, сами же говорили, что ничего толком неизвестно?
— А вот это как раз известно доподлинно... В июле сорок второго по Севастополю отдали приказ отступать. Всем нашим частям, вернее, тому, что от них осталось, надлежало отступать на мыс Херсонес, туда должны были подойти морские транспорты для эвакуации. Личному составу госпиталя Краснознаменного Черноморского флота было приказано обеспечить транспортировку раненых. Раненых было много, очень много... Когда голова колонны уже достигла мыса Херсонес, из ворот госпиталя еще продолжали выходить люди.
— Колонна длиной от Ластовой до Херсонеса?
— Да. Медленно шли, с ранеными-то на руках тяжело, а машин не было... Личный состав госпиталя, согласно военной присяге и врачебному долгу, доставил раненых к месту эвакуации. Но транспорты за ними не пришли. На те суда, которые прорвались к берегу, брали только командный состав... Такой был приказ. Несколько раз в рупоры кричали, что врачей и медсестер тоже могут забрать, но они остались — не смогли бросить раненых.

После того рассказа Погонова я внимательнее и внимательнее вглядывалась в лица на фотографии. Женщина, сидевшая за роялем, смотрела куда-то в одну ей ведомую  даль, а получалось, что на тот самый мыс Херсонес, который был виден из окна учительской. Один из врачей с кубиками на воротнике, выглядывавшем из-под белого халата, с восхищением влюбленного мужчины смотрел на женщину за роялем. Медсестричка оперлась на крышку рояля, подперев кулачком по-детски округлый подбородок, другая, стоя вполоборота, кокетливо поправляла косы, сложенные аккуратной «корзиночкой». Ближе всех к фотографу оказалась строгая пожилая женщина в туго накрахмаленной косынке, из-под которой виднелись тщательно причесанные седые волнистые волосы. Крупный план позволил увидеть на её щеке заметное круглое пятнышко, наверное, оно пряталось в морщинках, когда она улыбалась...

Литвинова Л.Е. Любить Россию в непогоду… Роман. —  Севастополь: Изд-ль Кручинин Л.Ю., 2014. — 184 с.

Обсуждение

  1.    abuyz,

    Огнем и мечем вас кацапские пидарасы.

  2.    Татьяна Ивановна,

    Должна сказать, что именно благодаря таким людям, как Лидия Литвинова, Севастополь сохранял все эти годы в своем развитии русский вектор, свой русский дух, свою приверженность русской культуре.

    Именно эти люди – обычные школьные и вузовские учителя и преподаватели, историки, библиотекари, экскурсоводы, сотрудники музеев, журналисты – не дали распространиться в нашем городе щупльцам ползучей украинизации. Именно они противостояли дремучей русофобии и сохраняли наши души. Спасибо им!

Комментировать

Ваш e-mail будет виден только администратору сайта и больше никому.