Клуб книгоиздателей и полиграфистов Севастополя

http://lytera.ru/

Наши авторы

Юрий КРУЧИНИН

Кручинин Ю.Л.

Морской офицер, капитан 1 ранга запаса. Прежде чем стать полноправным хозяином ходового мостика, прошел непростой ...

Читать далее

Борис РОМАНОВ

Борис РОМАНОВ

Член Международной ассоциации писателей баталистов и маринистов. Председатель совета ветеранов противолодочного крейсера «Москва», член совета ...

Читать далее

Издать книгу

Пожелания заказчика всегда сводятся к трем словам: быстро, дешево, хорошо. Исполнитель же настаивает: одно слово - всегда лишнее. В любом варианте. Читать далее...

Книга: шаг за шагом

Профессиональные рекомендации и советы от авторитетного издателя, раскрывающие множество тонкостей и нюансов процесса создания книги, окажут неоценимую помощь как начинающим, так и уже опытным авторам. Читать далее...

О проекте

Наш клуб – это содружество издателей и полиграфистов, которые уже многие годы в профессиональной кооперации работают в Севастополе. Теперь мы решили еще более скоординировать свою работу. Зачем и кому это нужно? Читать далее...

ВВЕРХ

Николай ТАРАСЕНКО. Невынутый осколок

Тарасенко. Невынутый осколок. Отрывок из романа

Часть первая. КАПРИЗЫ ФАТУМА

Капризы Фатума... Всю свою жизнь, на войне в особенности, я постоянно испытывал последствия его капризов и чувствовал себя все более фаталистом.

«Человек – хозяин судьбы?» Какой хозяин, ежели сама жизнь солдатская целиком во власти старших по должности, с их случайными настроениями! Да еще фронт. Маршевая рота... Штрафбат...

Конечно, и от тебя что-то зависит. «Человек – творец своего счастья?» Да, но только – один из творцов. Вторым может оказаться подвернувшийся Случай, лазутчик анархии, а третьим – само Стечение Обстоятельств, угрюмый цензор твоего прошлого, настоящего и будущего.

Предугадать капризы Фатума невозможно. С ним не договоришься.То приведет на заснеженное польское поле, скупо освещенное лунным фонариком, к лежащим во множестве неподвижным мужским фигурам, полностью раздетым. Или попадешь в благоустроенный город, где ещё тикают часы в квартирах и всё на месте, город «под ключ», но без населения: все живое схлынуло вдруг за Одер в ужасе перед появлением большевистских танков.

Так-то, с капризами. Некуда тут еще выдумывать. Правда, всегда маячит соблазн надбавить себе геройства: кому, дескать, от этого убыток? Кто станет оспаривать?

Не стоит, однако. Упругая ткань достоверности по самой природе своей обладает высокой степенью защиты от подмалёвок. Решился на исповедь, так уж не ёрзай.

Иной раз Фатум мог объявиться в роли гения-покровителя, одним из древнеримских «домашних гениев», сопровождающих каждого, как его второе «я». Он может заклинить входную дверь в житейскую нишу, подготовленную для тебя другими людьми, и подсказать поприще по душе.

Всё, что я постарался выразить в книге, звучало для меня в той же тональности, что и пачка фотографий военных лет, не разобранная, отложенная в долгий ящик до лучших дней, а лучшие так и не наступали.
Всё дальше уходят даты Великой Отечественной. Уже не перезахоронения, уже раскопки...

Повысказывались маршалы и политики. Уцелевшие рядовые все еще рвутся на исповедь.

Таков мой Володя Шаталин. Не собираюсь оскорблять затуманенный образ сегодняшней правкой. Его голос – прямо оттуда. Как надпись на камне, только живее. Раскопки!

Осталось то, что стоит жизни всей:
Лишь впечатленья. Лишь воспоминанья.

В МАШИНЕ ВРЕМЕНИ

Время не уничтожает Время,
спит в обводах яхты унирема,
ветхий дом пускай попал под снос,
но, глядишь, останется поэма
жить прочней, чем лифтовый колосс.

Нынешний век, особенно не вникая, крутит свою действующую модель Машины Времени. Не какой-нибудь особый секрет на компьютерах, нет. Это все тот же кинематограф.
Машина Времени во всей наглядности проявляется не на экране. Она приглушенно стрекочет в будке киномеханика.
Экран тоже вроде бы переносит нас во времени куда хочет. В прошлое, хоть на «Миллион лет до нашей эры», где растрепанноволосые гёрлс в раздельных купальниках стоят по колени в воде и тычут в нее тросточками-острогами, играя доисторическое общество; или занесет в будущее, с той же степенью достоверности.
Доподлинная модель Машины Времени и есть машина, кинопроектор, где два ряда металлических зубчиков выхватывают из коробки Будущего сегодняшний, сиюсекундный сияющий кадр и тут же стаскивают его в другую коробку, где всё накапливается, как в памяти, вся жизнь, которую прокрутили и проиграли...
В общей сутолоке и спешке я, как почти каждый из нас, просто не в силах собраться толком и поразмыслить. Главные истины, открытые древними и не однажды переоткрытые заново, ждут и даже требуют конкретного усвоения. Тогда приходит пора остановиться и хоть как-то закрепить словом ускользающие понятия: Временной поток, Лета, капризы Фатума...
И тогда выясняется, что у человека, в сущности, ничего нет, кроме прошлого.
Ничего устоявшегося, за что мог бы он поручиться без колебаний. Только прошлое существует бесповоротно, хотя его у ж е нет, как е щ ё нет будущего.
Будущее – это надежда, что не всё прошлое прошло, а чему-то всё ещё предстоит оказаться прошлым.
Только прошлое составляет человека в любой миг его жизни.
Настоящее скользит, ежемгновенно пересекая черту, и впадает в прошлое, как река в море. Настоящее и будущее лишь пополняют его, увеличивают в объёме и насыщают дарами, намытыми за время пути. Мы сами – Машина Времени.
Настоящее не успевает оставить заметный след. Только прошлое постепенно внедряется в существо человека, углубляя его представления и отчасти смещая склонности и просеивая поступки. Оно корректирует врождённое в человеке, его натуру.
И всё-таки, несмотря ни на что, мы снова и снова ставим вопросы своему будущему и пытаемся сдвинуть маску с его лица. Мы смело устремляемся к цели, и если достигнем, тогда выходит, что человек сам творец своего счастья.
Но – лишь один из творцов. Неожиданно вступает в игру С т е ч е н и е  О б с т о я т е л ь с т в, самозванный соавтор твоего прошлого, настоящего и будущего.
Тогда-то набирает силу идея Фатума.
Модель Фатума выглядит как песочные часы. Нужно только закрасить или оклеить бумагой верхний конус часов, наше неизвестное будущее.
Песчинки, атомы жизни, сыплются из верхнего конуса в нижний, в Прошлое. И только временной миг, узкая перемычка между конусами есть Настоящее; едва успев выпростаться из Будущего, оно тут же оказывается в Прошлом.
Будущее – оно и есть Фатум. Всё, чему быть, толпится в будущей очереди.
Оно неощутимо давит на перемычку песочных часов, не позволяя варьировать ход событий.
Значит, судьба. Ничем этот текучий песок, главное наше Время, не ускорить и не придержать, а тем более не обратить вспять, – разве что конуса поменять местами, перевернув часы, но это уже Страшный Суд или ядерная война, что, в общем, одно и то же.
А если ещё представить, что Времени просто нету, не существует его, поскольку есть Вечность, и наши такие привычные секунды-часы-столетия придуманы нами же для условного обозначения своего отрезка на бесконечной дороге, – тогда вопрос вообще можно считать решённым. Или неразрешимым – это как кому нравится.
Третий соавтор, пристроившийся к нашей судьбе, есть Случай.
Тот самый «Бог изобретатель» из пушкинского стихотворения, предварявшего передачу «Очевидное – невероятное», где почему-то Случай, отсеченный под многоточие, отсутствовал в угоду, как кажется, авторитету точных наук, хотя известно, что великое множество «открытий чудных» сделано совершенно случайно...
Если Случай – это лазутчик анархии, то Стечение Обстоятельств – уже регулярное воинство, подчиненное уставу причинно-следственных связей, часто невидимых или неузнанных.
Трое соавторов попеременно берут верх, порождая множество вариантов. Чтобы уяснить, наконец, идею Фатума, я начал перелистывать отдельно взятую жизнь – свою собственную, прочитанную свободно: мимо иного пройдешь, не оглядываясь, а где-то черпнуть доведется и от чужих признаний.
Фокусируя линзу памяти, я принялся высвечивать отдельные затемнённые участки пути; с сегодняшнего расстояния пробую разглядеть опасные тупики, оползни и повороты, где жизнь повисала над пропастью и с лёгкостью могла оборваться; где я мог иногда отойти в сторону, спутав карты начальства и свои собственные.
Как при решении мудрёных задач, я иногда опускаю несущественное (или, напротив, разглядываю под микроскопом), начинку малых дел каждого дня, ту клетчатку, без которой никакая жизнь вообще невозможна, но которая сама по себе ничего прояснить не может.

ЛЮБВИ СТЕСНЕННОЕ ДЫХАНЬЕ

Я не слагаю биографии,
я впечатленья собираю.
Девчонка с давней фотографии
влечет к утраченному раю.
Для музы нет задачки муторнее,
чем плыть в расставленные сети...
Страстей и мыслей море внутреннее
не отражается в анкете.

Мы с Елькой встречались. Как это вдруг? А так: оба живем в Алуште, куда и ездим по очереди, а то и вместе, на выходной.
Еля Килисиди – гречанка. А я захвачен эллинским миром с его статуями и гекзаметрами Гомера: «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына»...
Нашего курса поэт Моня Мандельштам, как и все мы, ценил рифму, и мимо Елькиной фамилии пройти, конечно, не мог:

Цельный свет исколесите –
нет красивше Килисиди!

И еще, помню, уже в мой адрес:

Привержен единственно эллинке Еле,
а варваркам прочим кивает он еле.

Не знаю, что я нашел в ней греческого: носик вздернутый – чуть-чуть, а всё одно не Артемида, ростом невеличка, но стройностью, ничего не скажешь – статуэтка. Ну, конечно, смугла, и глазища – маслины, и, конечно, волосы чернейшие, густые, гребнем не пройти, зубья выламываются, что, кстати, и случалось, когда Еля с утра приводила себя в порядок.
В Алуште, если я приезжал один, то заходил к Елиным родителям. Их домик стоял при повороте шоссе на Ялту, где теперь гостиница «Октябрьская».
Во дворе, под навесом, постоянно шумел туго накачанный примус, и на огромной черной сковороде аппетитно шкворчала рыба. Елина мать, толстая добродушная тетя, тут же усаживала меня за стол.
В студенческом буфете мы находили одну лишь соленую кильку, а тут жарилась всегда лучшая (Елин отец был рыбаком): твердая султанка-барабулька, или благородная кефаль, а то, случалось, попадался калкан, черноморская камбала, этакое круглое чудище, немного светлее самой сковородки, но вдвое больше, в редких колючих медалях, и если нарезать толстыми ломтями, да обвалять в муке, да с лучком и томатом, да ещё потомить под крышкой... Такой вкусноты я уже не узнаю больше.
Мать набивала в кулёк передачу для Ели, здоровый такой.
Еля очень любила танцы, а я – нет. И ей запрещал, этакий хмурый ревнивец. Она нехотя покорялась.
Однажды подошла с подругой:
– Вот. Хочет с тобой познакомиться.
Я взглянул мимо. Мы сомкнули ладони. При знакомстве я всегда гляжу мимо или на зубы, если человек улыбается. Ника, Вероника Жемчужникова, улыбалась, не размыкая губ, и мой смущенный взгляд сошёлся с её взглядом, тоже смущенным.
Я вспомнил похожий рисунок мягким пастельным карандашом на шершавом картоне цвета грозовой тучи: золотящиеся волосы в завитках, глаза светло-голубые, светло-розовая полуулыбка – всё светлое, оживлённое под стать фамилии, вот именно жемчужной подсветкой – девушка худенькая, роста – выше среднего. А ночью пришли стихи:

Душой потрясенной припасть,
как чудо, предчувствовать это,
подпасть под негласную власть
двух глаз, двух источников света.

Сейчас, из своего «отсюда» мне видна вся авансцена, и даже зрительный зал, и город, а может, и весь тамошний мир. А тогда ощущал я только свой уголок декорации и слушал приглушенный внутренний голос, и чей-то чужой текст, в форме подсказки, как из суфлёрской будки.
Тогдашнее мое состояние влюбленности сегодня можно будет сравнить с действием известной дозы наркотика. Сравнение с переносом из одной эпохи в другую: была любовь, та, «магнетическая» – наркотиков не было; есть наркотики – нет любви. Или – или.
Само зарождение высокого чувства ожидает щадящих условий, так же, как зарождение самой жизни на земле потребовало своих условий: кислород, минимум радиации и прочее.
Где невидимые покровы сорваны, высокому чувству просто нечем прикрыться. Ему не выжить в полутьме клубного зала для подростков с видеофильмами вроде «Эммануэль» или «Удобная служанка».
То есть, пока мы люди, оно все-таки зарождается в нас, любви стесненное дыханье, но уже как исключение. Осмеянное и забытое, оно уходит в себя, в поэзию, в сказку романтика.
У нас на литфаке щадящие условия все же существовали. Никакой рубль над нашими душами не нависал и не властвовал, а почти половина студентов были всё ещё целомудренны (хотя и скрывали это). Конечно, все знали всё, но тем не менее.
Это на втором-то курсе института. Наверное, столько же, как сегодня в школьном девятом классе. Что? Не так? Ну ладно. В седьмом.
Развитие нашей эмансипации пошло так здорово, что перепрыгнуло, кажется, сразу через несколько эпох, как в своё время иные народы, считалось, шагнули из общинно-родового строя чуть ли не в коммунизм, где, как известно, все жены общие.
Я был в полной растерянности. Не мог же я бросить Елю ради новой знакомой! Это как-то занижало все ценности. Я избегал встречи с Вероникой Жемчужниковой, как переходят от весеннего солнца на теневую сторону улицы.
– Ты завтра едешь в Алушту?
Елькин вопрос прозвучал не так, как всегда. Что-то мешало.
– Нет, остаюсь. У меня тренировка.
Назавтра к вечеру я все же оказался в Алуште. Обошел все главные танцплощадки. Нигде нет. Тогда отправился к ее дому. В окнах темно. «Что дальше?» Перелезаю через метровый каменный парапет, отделяющий шоссе от виноградников, сажусь спиной к парапету и жду. Разглядываю созвездия.
На пустынном шоссе четко пощелкивают босоножки, идёт пара. Бежать поздно, поэтому ложусь на колючую траву и замираю.
Её провожает парень. Алуштинский, я его знаю. И надо же, они прощаются над самой моей головой; невидимый, я слышу её смех и её поцелуй, она первая целует его... Они целуются!
Парень уходит. Я – тоже. Пушкинскими стихами стараюсь сбить потрясение, перевести его в романтический ключ:

…Тебе ж изменила гречанка твоя...
…С главы её мертвой сняв черную шаль,
Отёр я безмолвно кровавую сталь.

Мне бы тоже отомстить за измену, но как-нибудь без кинжала. Через пару дней предлагаю Еле после занятий, подальше к ночи, пойти на Петровские скалы, пустынное пристанище любви. Еля смеется весело, чуть смущенно, и соглашается. Значит, я ей еще дорог?
На скалах никого. Ночь лунная. Еле, я вижу, грустно. Мне тоже, Между нами молчание. Всё – молча. Только спросила: «Ты будешь меня любить?»
На другой день я начинаю допрос и слышу в ответ чистейшую ложь, обман в чистом виде – ведь я сам всё слышал, не с чужих слов. (Боже мой, какие пустяки! А всё наш тогдашний максимализм. Или, скорей, простодушие?)
Еля сообщает, потупясь, что с осени она переводится в Киев, там у неё дядя. Вероники Жемчужниковой тоже нигде не видно, спросить неловко.
События посыпались, как стекляшки в калейдоскопе, то и дело меняя картину. А тут ещё Вера вклинилась со своей бурной любовью, но вышла замуж за Моню, а я, при создавшейся путанице всеобщих исчезновений вдруг тоже решил исчезнуть, и перевелся в Севастополь, в Военно-морское училище...
А потом бывший курсант шагает в зиму, уклоняясь боком от встречного ветра со снегом, чтобы разыскать, оказывается, снежинку среди снежинок, Веронику Жемчужникову!
Где-то в тайниках памяти прячется адрес. Не адрес – только город, в названии как-то должно звучать её имя... Ника... Никополь? Нет. Причем тут металл? Тогда Николаев? Больно велик. А у неё – городок. Ни... ени... Геническ!
И я всё-таки нашёл её, снежинку среди снежинок, и мы узнали друг друга.

МОНОЛОГ ПЕРЕД ПОРТРЕТОМ

Еще, клубясь передо мною,
вся жизнь, из пепла и огня,
не стала прошлым за спиною,
не просквозила сквозь меня.
С плаката списан под копирку,
спешил – не знал, что путь далёк,
нес на затылке бескозырку,
как некий лавровый венок.

Гляжу на свой портрет полувековой давности, и кажется, говорю с другим человеком. Он и есть другой. На меня он похож куда меньше, чем на своих сверстников, чьи портреты расставлены и развешаны по стольким памятливым жилищам. Он беднее меня и богаче. Я гляжу на него, что-то тащу из памяти, и вспомненное хочу передать, хотя знаю – ни к чему это; все мои ошибки он всё равно повторит. Поэтому я обращаюсь к нему как, может быть, близкому родственнику. Мне так удобнее.
Ой, парень, – говорю я ему, – что-то лицо мне твое знакомо. И, конечно, морская форма: голубой гюйс, за ним нечаянной складкой волнится треугольник тельняшки; белая бескозырка посажена с наклоном против линии бровей градусов на тридцать, не меньше.
На ленточке надпись: «Военно-морское уч-ще...» Твое лицо развернуто перед фотографом ровно настолько, чтобы скрыть конец надписи, но я-то знаю, что дальше: «…БО им. ЛКСМУ».

Береговая оборона...
мы были береговики,
но форма флотского фасона,
а значит, тоже моряки!

С формой всё ясно, а вот лицо... Мелкая фотография скрадывает детали, но когда её растянули в портрет, прояснилась ровная линия бровей, чуть не «союзных», южнорусская жгучая чернота, притеняющая пару спокойных глаз, и тени по лицу, мягкие размытые тени, худощавость без угловатости, небольшой ровный нос, неулыбающиеся, строго прорисованнные губы, округлый подбородок, зато шея гимнаста, что подтверждает приколотый к форменке значок «ГТО-2».
Уши и вовсе невелики. Сколько тебе жить отпущено, парень? У долгожителей, говорят, уши крупные, оттопыренные смолоду и прижатые к старости, свисающие мясистыми мочками. Или уши, как и носы, растут всю жизнь? Но твои, матросик, до ста лет никак не дотягивают, это уж точно.
Много позже, от горестного наморщивания участка лба, что над переносицей, привыкнут брови твои сходиться «домиком», а пока всё ещё безмятежно. Лицо, как затишье перед бурей. «Иду красивый, двадцатидвухлетний»…Это кажусь себе таким привлекательным, поскольку меня тогдашнего уже нет на свете… А кто, признайтесь, видит себя иначе? Через столько-то лет?
Помнишь, как над училищем пронесся зловещий слух: дескать, морскую форму заменят вам, береговикам, на сухопутную, портянки придётся мотать-перематывать, а ты, студент литфака, того и махнул в училище, что – морское...
И другой слух разбудоражил, уже заманчивый: будто переводят училище в прибалтийскую Либаву, теперешнюю Лиепаю, вчерашнюю заграницу (а может, и завтрашнюю), и вам, дурачкам, снилась экзотика, поверх вашего серого кубрика с рядами коек и пирамидами для винтовок...
Слух тоже не подтвердился. Зато увидал я Либаву в послевоенной кинохронике: берег в колючей проволоке, и волны катают-раскатывают на песке человеческие черепа...
Среди них мог оказаться и твой череп.
Странные, юноша, у меня с тобой отношения. Ты – это я или часть меня, но смотришься здесь отдельно в своём времени, где твой путь завершён этой вот бескозыркой...
Жизнь-цветочек, а ягодки все впереди.
Здесь у тебя приостановка, может быть, развилка во времени. Да, здесь перекрёсток, о котором я знаю, а тебе еще предстоит.
Я знаю твоё будущее. Знаю не как ясновидец или колдунья, но знаю во всей подробности дел и помыслов, как мог бы ведать всё о тебе разве что господь Бог.
Я есть твоё запрограммированное будущее, которое обязательно сбудется, и никуда тебе от него не деться, хоть ты и стоишь перед выбором.
Я у развилки той удел случайный выбрал...
Куда он вёл, второй, что мне в ту ночь не выпал?

Каким могло сбыться твое второе будущее – этого, парень, даже я тебе не скажу. Не ведаю, дорогой, и тебе не дознаться. Временами встревожит мысль, что, дескать, был же все-таки вариант, и постоял ты у начала другого будущего: мог выйти к своим, и тогда бы вывезли тебя из покидаемого Севастополя, и доучили бы до лейтенанта, в начальники береговой батареи где-нибудь на дальневосточном берегу или на Чукотке, среди вечных снегов, как мечталось по дурости – чтобы только людей не видеть и коллектив чтоб поменьше; а мог выйти к партизанам, как надеялся, и в отчаянии заглянуть в бездну предательства, и голод испытать первозданный, – да вот партизан-то еще, пожалуй, и не было в те недели и месяцы.
Замечаешь? Рисунок несбывшегося я выдержал в холодных тонах, чтобы тебе не очень-то снилось.
Я знаю также и твоё прошлое, – правда, совпадающее с моим до последней мелочи. Но я вижу в нём, нашем прошлом, и то, чего ты разглядеть не в состоянии. Не дано тебе. Только отсюда, где я сегодня, различимы некие символы, плод игры обстоятельств, твои вещие сны наяву – всё то, что скажется позднее на твоей (и моей) судьбе.
Хочешь, напомню? Как мама выпроводила тебя, двенадцатилетнего, в люди: ступай, мол, сынок, устраивайся к художникам, – вон ты каких лисиц нарисовал, как живые! – Иди, попросись, на Салгирной видела я мастерскую Деткомиссии, скажись бездомным – примут. Папу нашего перевели в Алушту, ждет квартиру, а я вас двоих с Митюшкой не прокормлю своей стиркой...
А год-то стоял на улице тысяча девятьсот тридцать второй.
И приютили тебя. Сперва краски растирал, потом доверили писать таблички с названием улиц, на синем фоне белилами, а там – вывески и лозунги на кумаче – шрифтам научился. Рисунок – что, а вот шрифтовик стал, это тебя спасёт, и не однажды.
Ещё одна отправная точка: взяли в тридцать седьмом с вашего литфака двоих, – один застрелился, другого увезли, и развеялось твое легкомысленное упоение радостью жизни, и отныне пойдешь ты дальше, как по болотистой местности, под ноги глядя.
А еще повезло тебе с наставниками в русской словесности.

...и я себя почувствовал поэтом.
Читал и чтил имеющих лицо:
Блок, Гумилев, Есенин, Маяковский...
И все попали, как под колесо
или в капкан истории бесовской!
Нет, этот крест – он был не для меня,
великое нам больше не по силам.
На изначальном поприще остылом
идет междоусобная резня.

Но как случилось, что «все попали» и почему, ты до конца знать не мог, это я итожу сегодня, с теперешним нашим всеведением.
Но и поэзия твоя обернется тебе во спасение.

Перебираю жизнь. Ее виденья чётки.
Так, созерцая мир, перебирают чётки.

НАМИ ПРИШЛОСЬ ПОЖЕРТВОВАТЬ

Студент-литфаковец во мне
сидел и не давал покоя:
на третьем курсе, по весне,
вдруг ощутил он жажду боя,
ушел в училище морское
на Корабельной стороне...
Студент, не будь других умней,
стратегию отдай начальству,
стать частью целого сумей,
его пожертвованной частью.

Мы – это курсанты Севастопольского Военно-морского училища береговой обороны имени ЛКСМУ, дорогостоящий материал, без пяти минут лейтенанты, командиры береговых батарей.
Как раз этих пяти минут не хватило. Обнаружился разрыв в обороне, и немцы уже нащупали его.
«Но позвольте, почему оборона оказалась с прорехой? Кто ее такую оставил? Было же почти пять месяцев форы! На чей счет отнести лишнюю кровь?
Курсант – он молчал. Это я сегодняшний, начитавшийся «Хроник», за него восклицаю: «Как это две армии, 51-я и Приморская, не отстояли Крыма? Это же туча народу! Что случилось на Перекопе? Бог ты мой, не удержать узкого перешейка на Гнилом море, узкого, как ущелье, наши крымские Фермопилы! Где были вы, триста спартанцев?
Да, за исключением районов Севастополя и Керчи, остальной Крым сдан был чуть не молниеносно. Кто-то же должен был отвечать перед Ставкой?
Отвечал, как известно, член Военного совета товарищ Мехлис, глаза и уши Верховного. Теперь это имя почему-то исчезло со страниц воспоминаний о героической обороне. Характеристику его действий, причем резко отрицательную, можно найти у Валентина Пикуля , а саму военную обстановку оценил Константин Симонов, посетивший Керчь в конце сорок первого: «... после зрелища бездарно и бессмысленно напиханных вплотную к передовой войск и после связанной со всем этим бестолковщины... Какая-то непонятная и страшная мания, с которой мне не приходилось сталкиваться ни до, ни после».
Стратегию отдай начальству... Сидящий во мне студент литфаковец заглянул все же в энциклопедию, в БСЭ, второе издание, на букву «М». Читаем вместе, чтобы не сбиться: «Мехлис Лев Захарович (1889—1953) – видный деятель Коммунистической партии и Советского государства... после окончания Института красной профессуры... вел активную борьбу за генеральную линию партии, против врагов партии и врагов советского народа.
С 1937 по сентябрь 1940 М. Возглавлял Главное политическое управление Красной Армии». (Но это, кажется, годы истребления старшего комсостава армии как раз перед войной, о чем много писали после перестройки. Или не так?).
«Награжден...орденами Суворова I степени, Кутузова I степени...» (но этим особым отличием наделяют стратегов, как разъясняется в другом томе, «за выдающиеся успехи в управлении войсками»).
Опять получается, один я иду не в ногу. Все согласны, прислушиваются. А время идет. Что сказано в следующей энциклопедии, последней советской? А вот что: «Мехлис Лев Захарович…/биография сокращена, важные посты не указаны/13.1.1889, Одесса,13.2.53, Москва/. Добавлено вот что: «В 19О7-1Огг. – член евр.С.Д.партии «Поалей Цион». /Хорошо это или плохо? Как понимать? Но вот главное, наконец-то/. «В 1942г., являясь представителем Ставки Верховного Главнокомандующего на Крымском фронте, не обеспечил организацию обороны, был освобожден от занимаемых должностей…Награжден 4 орденами Ленина, 5 др. орденами, а также медалями. Похоронен на Красной площади у Кремлевской стены».
Текстуальные расхождения: Убрано, что М. «окончил Институт красной профессуры…». Застеснялись ученые.
А что о наградах? «…и 5 др. орденами». Это «и 5 др.» – заменило награждение М. «полководческими» орденами Суворова 1 степени и Кутузова 1 степени…» Историки – они тоже умеют смущаться.
Как говорится, вопросов нет. Но ответы? Один прояснился в дневниковых записях поэта Ильи Сельвинского, тоже оказавшегося в то время под Керчью: «Песня моя «Боевая Крымская», – рассказывает поэт, – вдруг неожиданно принесла мне большую удачу... Мехлис прослушал ее пять раз подряд... Тут же было объявлено всем присутствующим дивизионным, бригадным и полковым, чтобы немедленно был созван семинар запевал для разучивания песни и внедрения ее в массы... Певцу Лапшину дано задание ездить по частям и передавать ее певцам с голоса. Кроме того, будут выпущены листовки, которые будут брошены партизанам.»
Маниакальная вера в навязанное искусство.
Севастополь, однако же, во всеобщей сумятице держался как-то особняком – город особенный, цитадель флота со своей особенной исторической судьбой. В виду нависшей опасности он производил впечатление как бы медленно сжимающейся пружины, которая чем больше сожмется, тем больнее ударит.
Когда громыхнули береговые батареи крупных калибров, в атакующих порядках моторизованной бригады Циглера вдруг появились жуткие выбоины с перекромсанными танками и стертой с лица земли живой силой.
... По боевой тревоге мы разобрали из пирамид винтовки. Это случилось, как я потом не то чтобы вспомнил, а высчитал: 29 октября 1941 года. Нас погрузили на баржу в Южной бухте, высадили на Северной стороне, ночным 35-километровым маршем придвинули под самый Бахчисарай закрыть брешь. Как грудью на амбразуру.
Был краткий миг некоего смятения духа, сорванного с привычного ритма. Далее вступят в силу рваные ритмы жизни и смерти, надежд и отчаяния, ожесточенности и героизма.
Вторая ночь, что мы здесь. Идем голодные. Где-то вспышки, похожие на зарницы. Чьи, непонятно. Мы в черных шинелях, ночью почти невидимы, какие-то призрачные видения. Начали рваться мины. Выкрик из темноты, голос растерянно удивленный: «Товарищ лейтенант, Свистунову ногу оторвало!»
Это же Миша Свистунов, он с моего курса, в учебном классе почти что рядом сидели... Здоровый румянец на всю щеку, густые союзные брови, взгляд зачарованный, долгий, над верхней губой пушок – Миша еще не брился, хотя семнадцать ему было наверняка.

У наших – винтовка, у тех, кто напал – автомат...
О, первая наглая очередь в наших ребят.
О, желтые склоны, поросшие редким леском!
Колючий овраг, по нему пробирались ползком,
нарядная флотская форма, а здесь не Примбуль, –
вдогонку, пунктиром, фонтанчики пыли от пуль,
и перебегающий падает, видимый всем.
Был только что рядом. Надолго залег. Насовсем.

1 ноября, день первых трагедий. Выслали к Бахчисараю разведгруппу из двадцати двух человек. Вернулся... Один. Остальные? Погибли. Неопытность? Само собой. А еще у немцев – опыт, да и настрой особый. Приказ фюрера взять Севастополь 1 ноября, с ходу. А не выходит.
Пять свирепых атак набежали и откатились. Впервые открыла огонь, сметающий всех и вся, знаменитая наша тридцатая батарея, башенная четырёхорудийная, калибром 305 мм.
И курсанты стояли насмерть. «День боев – год жизни!» Эх, ладно бы – год, а то ведь и вся жизнь, если не повезет.
При сообщении о боях третьего ноября появилось новое понятие: «Остатки курсантского батальона». Неделя не прошла, а уже: отведены были «остатки курсантского батальона» – в обход станции Сюрень к Севастополю.
Ох, эти рукописные «Хроники»... Нестареющие свидетели навсегда исчезнувшего. Листаю, всматриваюсь, шепчу вспомненные дорогие мне имена. Как же так? Никого. И почему столько украинских фамилий?
«Хроника» объясняет: «Училище комплектовалось на сто процентов комсомольцами по спецнаборам. Каждый шестой курсант – посланец Украины.» А на моей памяти так чуть ли ни каждый третий: Щит, Кадура, Ладвищенко, Сон… Может, оседали в памяти более звучные фамилии? Наверно.
Наконец-то первое воскрешенное имя. Затаиваю дыхание. Столько лет смущает меня ночной выкрик: «Товарищ лейтенант, Свистунову ногу оторвало!» Не во сне ли послышалось?
Читаю: «Мужественно держался Михаил Свистунов. Крупным осколком ему оторвало ногу, и она безжизненно свисала на сухожилии. Это причиняло страшные моральные и физические страдания. Михаил смог убедить товарищей отрезать ее. Окончательно обессилевший, потерял сознание. Таким его и доставили в «Фетисову землянку». В наш, то есть, медпункт.
После «Хроники» другой очевидец досказал недосказанное. Это он, Анатолий Герасимов, был в ту ночь рядом с Мишей. «Ногу оторвало?» Осколком перебило берцовую кость в самой ее середине, между ступней и коленом. Все держалось на сухожилии, которое и перерезал Анатолий лезвием безопасной бритвы... Нашлось в карманах.
Далее – госпиталь, демобилизация, возвращение домой на родину, в Киргизию, в г. Пржевальск. Работал учителем. Его красивая девушка Таня решила замуж пойти за другого (если бы – за него, была бы литература, а это – жизнь).
Теперь и Тани уже нету на свете. Боже, о какой далекой и все более отдаляющейся эпохе веду я уточняющий разговор!
На рассвете, наверно, четвертого ноября, а может, и пятого, придали нам миномет с большим запасом мин, ящиков двадцать, а то и больше. Нас восемь человек прислуги, так уж вышло. Семь или восемь. Миномет, кажется, был из музея или учебный. Прицела не обнаружили. Установим ствол градусов на шестьдесят, опустим в него мину, – фюить! – выстрел, и понеслась, а ствол тут же опрокинется на опорную плиту – какой-то припадочный, смех и горе.
Так и работали: выстрел, кувырок, установка, выстрел.
Вглядываемся вдаль, в сектор обстрела. Вроде, копна загорелась.
Мы уже без шинелей и форменок, побросали – демаскируют, да и жарковато в работе. Потеем в тельняшках. На поясном ремне – два подсумка с патронами, бегать мешают, но это боезапас. Храним.
Все же мы кому-то, видать, досадили своими безадресными минами. Возник ответный огонь, разрывы пушечные – небольшая, как видно, пушчонка. Однако же: перелет, недолет – попадание! Прямое.
Миномет разнесло. Самое неожиданное, что все мы остались целы.
Наш старшой поднял лежащую на траве винтовку, скомандовал: «За мной!» Мы похватали винтовки и бросились за ним, к рощице, где и остановились, шумно дыша и не ведая, что будет дальше.
Разбередила меня это последняя «Хроника». Прежних вообще не читал, лишь перелистывал: официальщина, патетика, до фактов не доберешься. А эта – совсем другое дело. То есть, не совсем, но все же.
Вот она, сухая цифирь, пропитанная курсантской безвестной кровью, тоже, правда, подсохшей за столько лет.
9 ноября Приморская армия вышла с боями через яйлу к Севастополю и заняла оборону. Положение стабилизировалось. «Ну же, отпустите курсантов доучиваться!» Не спешат? Да, не торопятся.
17 ноября – приказ: снять с фронта постоянный состав училища, то есть командиров и преподавателей.
«А мы как же?» Среди курсантов смятение: «Нас бросили?»
Да не то что бросили, а даже перебросили на Мекензиевы горы, в самое ожесточение, где хутор Мекензия, к примеру, более десятка раз переходил из рук в руки.
«Что ж, пропадать? Ну, нет». С убитых врагов курсанты снимали по ночам автоматы, ранцы, боезапас—довооружались, утеплялись к зиме. «Внешне мы стали похожи на партизан», – вспоминает Г.Воинов.
И только 16 февраля, через три с половиной месяца боев, уцелевших отправили морем, доучиваться. Сто сорок четыре курсанта, окончательные «остатки». Десятая часть. Пускай даже – девятая, если вспомнить, что из ворот училища выступил «Курсантский батальон» в составе одной тысячи ста одиннадцати человек, да еще представить, что из «пропавших без вести» кто-то, глядишь, найдется.
Через множество лет, случайно ковырнув землю где-то в четырех километрах юго-западнее Бахчисарая, откопали истлевшие форменки с красными «птичками» на рукавах... Значит, курсанты, наши.
Так вот вы где, навечно пропавшие без вести, дорогие мои однокашники, в одном со мной классе склонявшие лица над чертежами береговых батарей! Смышленые, такие знакомые лица.
Под обелиском с общей на всех надписью, с невосстановимыми именами, и сколько вас в этой земле, тоже неясно.
«ЗДЕСЬ ВЕЛИ БОИ… В ПЕРВЫЕ ДНИ ОБОРОНЫ… КУРСАНТЫ…»
Так и представится, и даже озноб при мысли, что и тебе было велено здесь улечься, чтобы окончательно пропасть без вести. Только судьба, как потом выяснилось, рассудила иначе. Фатум, тот, что над нами. Ему виднее.
В сегодняшнем Севастополе уцелевший состав «курсантского батальона» и вовсе скромен. Всего пятеро. Уже не война работает над их судьбами. Она своё дело сделала. Работает Время – следит, какое кому здоровье оставлено. Иной ещё вполне бодр и на должности, даже в военном ведомстве, а тот уже с постели не поднимается.
Печально, братцы.
Звания, как их биографии, тоже неодинаковы: от капитана I ранга до мичмана. Печально, братцы.
Что же судьбы? Георгий Воинов, автор последней «Хроники», разве не отмечен невероятным везением? Единственный из всех, кого знаю, отбыл полный курсантский срок на Мекензиевых, и даже не ранен. Впору поверить в капризное своеволие Фатума. В нечто фатальное, что над нами.
Ещё цифра. Восемь курсантов, участников Севастопольской обороны, дошли до Берлина. Могу представить их зигзагообразные пути-дороги: у кого через плен с побегом, кто успел на корабль…
Добавьте и меня, братцы, неучтенным девятым.

Был жизни рад, хоть путь тяжел,
особой не явил отваги,
но до Берлина все ж дошел
и расписался на Рейхстаге.

Теперь уже вроде нету того рейхстага, и до стен его не добраться, заштукатурены пулевые отметины и наши росписи, однако же тот рейхстаг, каков был девятого мая, все еще удерживается нетронутым в нашей зрительной памяти. И всякой иной – тоже.

НОМЕР ВИНТОВКИ

...и нет меня. Мой разум –
на мушке, в перекрестьях
оптических прицелов,
на сквозняках, на смертных
скрещениях лучей.

Где-то я вычитал, что выполнение преступного приказа уже само по себе есть преступление.
В армейском довоенном уставе также была оговорка – о выполнении любых приказов, «кроме явно преступных».
Можно задуматься: что значит «явно»? Словечко, пригодное для разночтений, родственное словечку «заведомо». Тебе «явно», а мне – заведомо наоборот. Лазейка для инициативы. Для собственного истолкования смысла приказа и даже, может быть, невыполнения оного.
Не помню когда, но оговорку убрали. То есть приказ, даже «явно преступный», надлежит выполнять. Теперь выходило иначе: ты выполни, а потом разберутся, кому трибунал. Скорее всего, как честного исполнителя, законопатят тебя.
Сижу на известковой скале севастопольских Бомбор, опаленных июльским зноем. Покусываю тощую метёлочку полыни крымской и, размышляя, чувствую похожий привкус от засевших в памяти слов и действий моего старшого. Более полувека, прошло, а горечи не убавилось.
Понимаю, ему не терпелось опробовать новый объём власти, когда под нею очутилась уже сама жизнь наша, а не только её мелкие ущемления: оставить без берега или назначить три наряда вне очереди.
Странно, что я не знал толком знаменитых «Севастопольских рассказов» Льва Толстого. Не вникая, подшучивал, что молодой артиллерист сдал свой Севастополь, а курсант береговой обороны – свой.
Между тем, ни гениальный писатель, ни безвестный курсант своих Севастополей не сдавали. Всё было иначе.
Перечитываю. Война «в настоящем ее выражении – в крови, в страданиях, в смерти». Природный патриотизм простого солдата, матроса, – все еще крепостных людей! – до реформы пока далеко. Уважение к ним Толстого, и рядом – презрение ко всяческим честолюбцам.
Неужели не найду для себя разгадки, какие свойства натуры разрастаются в человеке на войне? Хотя бы намека на разгадку! Да вот она, прямым текстом! Ни одна библиотека, ручаюсь, не вынесет целиком на свои стенды этот толстовский абзац, никакое правительство не поощрит – на кой она людям, правда зловещая и какая-то неудобная!
«Я люблю, когда называют извергом какого-нибудь завоевателя, для своего честолюбия губящего миллионы. Да спросите по совести прапорщика Петрушова и поручика Антонова и т. д., всякий из них маленький Наполеон, маленький изверг и сейчас готов затеять сражение, убить человек сотню для того только, чтоб получить лишнюю звездочку или треть жалованья».
Вот это да... Тсс! Мистика, что ли? Вон ты где начинался, мой поручик Антонов, мой «старшой». Даже фамилия передалась: на снимке в курсантском альбоме, где мой Жора вместе с Антоновым и еще двумя, уже в лейтенантских фуражках и звездочках.
Но – тихо. Успокойся. Если Жора ясен как миленький, то за Антонова не поручусь. Ленинградец, потом поменявший адрес – не сумел я до него достучаться. А зачем, собственно? Нужно ли? Какое такое преступление? Смех – послал за винтовкой... «Маленькими извергами» не такие ужасы вытворялись – на то война. Так что пусть будет не поручик Антонов, а мой «старшой». С тем и расстанемся.
«Береги честь смолоду»... Можно сказать, от первых минут в училище нашу честь берегли за нас командиры: с подъема до отбоя наши поступки были расписаны по минутам. Негде было ни потерять ни сберечь эту самую честь.
Да и что она такое в наших условиях?
Но ударил час перелома или надлома, когда всё вокруг вроде бы то же, что и вчера, да не та уже атмосфера, в которой дышать еще не знаешь как, не пробовал, кругом ночь и война, а ты и даже твой маленький командир остались вдруг без присмотра – сами решайте, что делать теперь со своей честью.
Мне довелось получить приказ, если не явно преступный (хотя можно понять и так), но самою своей несоразмерностью проступку развернувший мой утлый кораблик прямо на скалы. Приказишко самого маленького надо мной командира обернулся вариантом судьбы, особенно не подходящим для моего тогдашнего геройского состояния.
Подступая к необъяснимому повороту в своей курсантской судьбе, чувствую, что все состоялось в иной тональности, чем всеобщий геройский трагизм Севастопольской обороны. Да еще затеять рассказ в совсем другую эпоху, для меня несусветную, когда любое событие, даже небольшая преднамеренная война, вываривается в немытой посудине массовой информации, и целые Ниагары заведомых несоответствий выпрастываются разом на все человечество, а через неделю, когда обломки случившегося все же выплывут на поверхность, весь поднятый хай немедля стихает и выдыхается… А тут я со своим рассказом.
… В рощице остановились перевести дух. Старшой колебался: бежать дальше или залечь. Оглядел подчиненных.
– Сокольников, а вы почему без винтовки?
– Я... Моей не было, кто-то взял. Но я помню номер.
– Ас-матреть оружие!
Пока идёт осмотр, в мою душу неведомо отчего закрадывается тревога. Вот-вот должно что-то произойти. И оно происходит.
В полутьме еще можно было разобрать цифры, ребята засуетились, двое втихаря обменялись винтовками. Я тоже приглядываюсь к своей, тащу билет в лотерее без надежды на выигрыш.
– У меня этот номер, – говорю. – Не из пирамиды хватали. Не до номеров было.
– Вот как? – вздёрнулся командир. – А дисциплина? В боевой обстановке тем более. – Помолчал. Решает. Но чувствую: решает не он, а Неуловимое Нечто…
– Отдайте винтовку Сокольникову, а сами отправляйтесь за своей.
Ещё помолчал. Думает. Наконец:
– Без оружия можете не возвращаться!
Передаю Сокольникову его винтовку и, провожаемый напряженным молчаньем ребят, отправляюсь. «Куда?»
Там, где могла оставаться моя винтовка, наверняка немцы. Поле беспорядочно простреливалось, и хотя противника нигде не видать, его присутствие ощущалось уже по одному тому, что нет никого из наших. Да ещё короткие, непривычные слуху автоматные очереди.
На меня давили слова старшого: «Без оружия можете не возвращаться!»... Выходит, сам по себе я уже ничего не стою?
Заверяли: мол, каждый человек – это маленькая Вселенная... Занимались воспитанием вселенных, но чтобы так, за ненадобностью?
Иду, шаг за шагом проникаюсь огромностью случившегося. «Он отправил меня туда, откуда только что убежал сам!.. Нет, ты только подумай: отправил на верную смерть, причем бесполезную для обороны. Зачем? Сознательно избавился от подчиненного, который ему чем-то не подошел. Разве не так?
В училище все четко. Приказал по дурости – старший поправит. А здесь? Малый начальник, только-только сам оказавшийся без догляду, тут же, немедленно распорядился чужой жизнью. С легкостью! А мог бы оставить меня в строю, на будущее. Доложить по команде или что. Так нет! Он отсек любую другую возможность. «Без оружия можете не возвращаться!»
Откуда не возвращаться? С того света? Из плена?
Выходит, подбери я снова чью-то брошенную винтовку, всё должно повториться? «Назад! Я же приказал: несите свою!»
Он понимал, что спровадил меня с концами. И меня же привёл к мысли, что не всякому командиру можно доверить жизнь.
Так все мы в ту ночь сберегли свою честь, которая смолоду. Каждый сберег по-своему: командир – пристрастным приказом, я – частичным невыполнением, Жора Сокольников – удачной уловкой, остальные – молчанием и невмешательством.
И тут я, сегодняшний, пожалел парня. Погоди, говорю. Давай разберемся, как в шахматной задачке. Предположим, Сокольников бежал последним. Вот он ищет свою винтовку, а её нет. Но они, должно быть, лежали рядком. Выучка! Вот он, твой Жора, нашаривает винтовку. Оставшуюся. Твою. Берёт, всматривается в номер... Нет, не его. Чья-то чужая. Кладёт винтовку на землю и, безоружный, припускается вдогонку за всеми.
Что скажешь? Могло такое случиться? Трудно представить. Не идиот же твой Сокольников! Перебери варианты, Коля, не поленись, обдумай любой – ответ будет тот же: не последним он побежал, и не вторым и не пятым, а первым… Да без оружия поэтому, и только в рощице сообразил оправдание. Находчивый парень!
Ваш старшой, если уж посылать под пули, мог бы не тебя, а скорей Жору. Или обоих. Но лучше – ни одного.
Хочешь знать, почему именно тебя? Вспомни: был Жора невзрачный такой, искательный, я бы сказал, лукавый раб, а ты – рослый, видный, судя по фотокарточке, за тобой три курса литфака – думаешь, любому приятно? Гм. Стишки сочиняешь. В журнале «Черноморец» напечатал вполне грамотные стишки, с такими даже в Союз писателей принимали. Ишь ты, умник.
А потом – знаешь? Столкнешься иногда с человеком: два слова, взгляд, зрачки в зрачки, и обоим ясно, что нет и не может быть у них ничего общего. Нелюбовь с первого взгляда. И сколь ты ни будь с ним вежлив и осмотрителен, ничего тебе не поможет. Оба уже знают, что по-разному будет им видеться служба, и что на одном даже поприще разные у них будут подходы и устремления, да и цели, при всей видимой общности, разные.
Закрадывается еще догадка. Думать о ней не хотелось бы, потому как довершаем жизнь в распадающемся на этносы обществе. И ты, и Сокольников, и ваш старшой – все трое славяне, однако твой этнос, в согласии с чертами лица и фамилией, несколько отличался.
Так что, не сыграло ли свою роль еще и это, племенное, что ли, начало? И не за эти ли задевающие других отталкивания пьёт свою чашу сегодняшний старший брат, еще в том лишь повинный, что жил, по сути, раздавая другим лучшее, чего достиг и что наработал?
Теперь уж, наверно, не разыскать их во времени и пространстве, Жору Сокольникова и твоего старшого. Они-то кадровые военные, а личность в мундире распознать почти невозможно – через столько-то лет!
Более того, военная форма есть еще и форма существования. Особое кастовое обустройство, оно живет почти независимо от того, кто в нём, каков человек обретается, оно существует само по себе, по законам своей природы – запрограммировано; тяжелеют с годами и умножаются знаки отличия, строго по времени идут звания, должности, денежное довольствие, и глядишь, через полсотни лет сидящий внутри зеленый курсант – у же отставной кавторанг или поменявший род войск полковник в отставке, а то и генерал...
Тогда как гражданская форма, наоборот, целиком зависит от запрятанного в ней индивидуума, от его действий, где и как он намерен осуществляться, насколько хватит ему способностей и везения.
Разглядываю в Альбоме снимки теперешних курсантов-пенсионеров. Жору узнаю сразу: щелевидные вмятинки под скулами, примета еще с курсантских времен. Вроде – полковник (погоны расплывчаты), грудь в медалях.
При всем при том, успокойся, курсант Тарасенко. Невоенный ты человек. По складу своей души невоенный. Твоему Нечто всё это заранее о тебе известно…На твою флотскую форменку и крохотной лычки не прицепилось, и на пехотных погонах все гладко, так и остался гвардии рядовой. Вот Жора – тот сделал карьеру. А ведь не флотские у Жоры ни рост ни осанка, и как только в училище приняли? Впрочем – береговая оборона...
Любопытствую дальше. Читаю его анкетку участника Севастопольской обороны, самим Жорой написанную по просьбе работников Музея. Оказывается, стихи сочинял (о, господи!). С 28 октября по 17 ноября воевал в составе училища, сперва – в минометном взводе (помнишь, Жора, наш миномет?), потом – в охране штаба батальона.
Выходит, немногим более моего побывал в обороне, а куда девался, не сообщает. С чего бы это? Всю оставшуюся войну и ещё десять лет… Умолчание? Только с 1955 по 1960 год указана Военная Академия хим. защиты. Значит, продвигался в другую сторону, и неплохо. После чего служил в режимных частях четырнадцать лет! После Академии? Что такое «режимные части», не представляю, но доверие налицо. Вопросы, догадки… Какая-то вихлястая сложилась карьера. Высоко же ты, Жора, поднялся над своею первоначальной увёрткой ценою в чужую жизнь!
И старшого я все-таки установил, кружным путем сопоставлений узнал и фамилию, и адрес, а по имени он даже мой тёзка... Что дальше? Зачем эти усилия? Мораль поступков никем не разбиралась и не учитывалась. Хорошо бы, конечно, обрадовать их, что не пропал без вести, как было доложено по команде... Но думаю все же, мое сегодняшнее благодушие (мол, мальчишками были, чего уж там!) не расположит их к дружескому обмену улыбками и не расколет. Под такие воспоминания бокалов не поднимают. Письмо написать? Скорее всего, не ответит, как Жора уже не ответил Музею, с моей подачи.
Минутку. Что ты вообще понял в их службе? Узнал, что хотелось, остальное неинтересно. Так что оставь эту тему в покое и на судьбу не сетуй. Как знать, ты бы мог еще не однажды споткнуться, да побольнее. Вообще-то все мы попали не на ту войну, к которой готовились.

Враг мнился в форме корабля,
с земли мы в дальномер глядели,
а получается – земля
грозит захватом цитадели...

Да тут еще груз непригодившихся знаний, а еще навыки наивного школярского буквализма во всем, – да только что мне т о г д а ш н е м у поддержка со стороны меня с е г о д н я ш  н е г о ?
Так что выбирайся, парень, как знаешь, раз попал в непонятное.

.......................................................................

Тарасенко Н.Ф.  Невынутый осколок.  Роман. Рассказы. – Севастополь: «ДЕЛЬТА», 2013. – 244 с.

Комментировать

Ваш e-mail будет виден только администратору сайта и больше никому.